Рукопись обрывается в Пуйо, городишке в Конце Пути… Яхе отыскать не удалось. Таинственному доктору Коттеру хочется одного – избавиться от непрошеных гостей. Он подозревает в них агентов своей партнерши-предательницы Джилл, которая хочет украсть его гениальную работу: способ выделения кураре из сложного яда, которым пропитывают наконечники стрел. Я позже узнал, что химические компании просто решили закупать побольше яда для стрел и выделять кураре уже в своих американских лабораториях. Вещество вскоре синтезировали, и теперь его обычно можно встретить в числе компонентов множества расслабляющих мышцы препаратов. Поэтому Коттеру, кажется, терять было нечего – все его старания пошли насмарку.
Тупик. Пуйо, к тому же, может служить моделью Места Мертвых Дорог: мертвое бессмысленное скопление крытых жестью домишек под непрестанными потоками ливня. Компания "Шелл" ушла, оставив сборные домики и ржавое оборудование. А Ли доехал до конца своей линии – до конца, подразумеваемого еще в начале. Он остается, потрясенный расстояниями, которые невозможно пройти до конца, поражением и усталостью долгого мучительного путешествия ни за чем, неверными поворотами, потерянным следом, а под дождем его уже ждет автобус… назад в Амбато, Кито, Панаму, Мехико.
Когда я начал писать этот сопроводительный текст к "Пидору", меня парализовало тяжелым нежеланием это делать – творческий тупик, как смирительная рубашка: "Я смотрю на рукопись "Пидора" и чувствую, что просто не могу ее прочесть. Мое прошлое – отравленная река, и мне еще повезло, что я выбрался из нее на берег, но она по-прежнему непосредственно грозит мне, хоть и прошло столько лет после описанных событий. – Больно так, что мне трудно читать ее, не говоря уже о том, чтобы писать о ней. Каждое слово, каждый жест заставляют меня стискивать зубы". Причина подобного отвращения становится яснее, когда я насильно заставляю себя вглядеться глубже: книга вызвана и сформирована событием, которое ни разу в ней не упоминается, а на самом деле – и тщательно в ней избегается: случайной смертью моей жены Джоан от пули в сентябре 1951 года.
Пока я писал "Место Мертвых Дорог", я вступил в духовный контакт с покойным английским писателем Дентоном Уэлчем, и главного героя романа – Кима Карсона – создал по его образу и подобию. Целые эпизоды книги приходили ко мне будто под диктовку, будто стуком столика на спиритическом сеансе. Я написал о том роковом утре, когда с Дентоном произошел несчастный случай, после которого он остался инвалидом до конца своей короткой жизни. Если б он задержался подольше тут, а не там, то избежал бы столкновения с женщиной за рулем машины, сбившей сзади его велосипед без всякой видимой причины. В какой-то момент Дентон остановился выпить кофе и, глядя на латунные петли ставень на окнах кафе – некоторые были поломаны, -вдруг ощутил вселенскую опустошенность и утрату. Так каждое событие того утра отягощено особым знамением – точно подчеркнуто. Такое зловещее прозрение пронизывает все работы Уэлча: пшеничная лепешка, чашка чаю, чернильница, купленная за несколько шиллингов, заряжаются особым и часто мрачным значением.
Читая рукопись "Пидора", я испытываю точно такие же чувства – почти до невыносимости. Событие, к которому Ли неуклонно подводят обстоятельства, – смерть жены от его собственной руки, знание об одержимости, мертвая рука, только и ждущая возможности перчаткой скользнуть на его руку. Поэтому со страниц и поднимается этот туман угрозы и зла – зла, которого Ли, уже догадываясь, но все же не зная о нем, пытается избежать в неистовых скачках фантазии: его номера, от которых скрипишь зубами, поскольку зловещее уродство таится за ними или рядом, в кулисах – присутствие, осязаемое, как дымка.
Брайон Гайсин сказал мне как-то в Париже:
– Ибо Джоан застрелил мерзкий дух, чтобы… – Обрывок сообщения медиума, незавершенный – или все же завершенный? Его и не нужно договаривать, прочтите: "Джоан застрелил мерзкий дух чтоб быть" – то есть, осуществить ненавистную паразитическую оккупацию. Мое представление об обладании ближе средневековой модели, нежели современным психологическим объяснениям, с догматическим упорством твердящим, что подобные манифестации должны происходить только изнутри и никогда, никогда, никогда – не снаружи. (Как будто внутреннее и внешнее как-то четко разграничиваются). Я имею в виду буквально вселившегося духа. И в самом деле, саму психологическую концепцию с таким же успехом могли измыслить духи, поскольку нет ничего опаснее для захватчика, чем осознающий его инородным захватчиком носитель, в который он вторгся. Именно поэтому дух-захватчик являет себя, только когда это абсолютно необходимо.
В 1939 году я начал интересоваться египетской иероглификой и отправился поговорить с неким светилом факультета египтологии Чикагского университета. Но что-то кричало мне в самое ухо: "ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!" Да, иероглифика оказалась только одним из ключей к механизму обладания. Подобно вирусу, дух-захватчик должен найти себе точку входа.
Тот случай послужил первым ясным указанием, что во мне присутствует нечто, не являющееся мной и не поддающееся моему контролю. Помню один сон того периода: в конце тридцатых годов я работал дезинсектором в Чикаго и жил в меблированных комнатах в ближнем Норт-Сайде. Во сне я парил под потолком с ощущением крайней смерти и отчаяния, а, опустив глаза, видел, как в дверь с неумолимой целеустремленностью выходит мое тело.
Встает вопрос: не могло бы яхе своим ослепительным откровением спасти положение? Помню нарезку, которую я сделал в Париже много лет спустя: "Грубые ободранные ветра ненависти и невезения выдули выстрел". Много лет я считал, что это относится к инъекции джанка, когда джанк брызжет из шприца или пипетки вбок из-за какого-то препятствия. Брайон Гайсин указал мне на истинное значение этой фразы: выстрел, убивший Джоан.
В Кито я купил скаутский нож. У него была металлическая рукоятка, и выглядел он вообще как бы странно потемневшим от времени – точно из мусорной лавки старьевщика на рубеже веков. Я увидел его на подносе, где лежали другие старые ножи и кольца, с которых стерлось серебро. Было около трех часов дня, через несколько дней после того, как я вернулся в Мехико, и я решил нож этот заточить. Точильщик, посвистывая в свисток, ходил по определенному маршруту, и я направился к его тележке – но ощущение утраты и грусти, давившее на меня весь день так, что я едва мог дышать, стало еще сильнее, и по щекам моим потекли слезы.
– Что же это со мной? – недоумевал я.
Вот эта тяжелая депрессия и чувство обреченности возникают в тексте снова и снова. Ли обычно приписывает их неудачам с Аллертоном: "Все движения и мысли замедляла какая-то тяжесть. Лицо Ли окаменело, голос стал безжизненным". Аллертон только что отказался от приглашения на ужин и резко ушел: "Ли смотрел в стол, мысли ворочались медленно, точно ему стало очень холодно". (Когда я читаю это, мне самому становится холодно и уныло.)
А вот провидческий сон в хижине Коттера в Эквадоре: "Он стоял перед "Эй, на борту!". Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали… Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет".
Я вынудил себя вспомнить тот день, когда умерла Джоан, ошеломляющее чувство обреченности и утраты… идя по улице, я вдруг понял, что по щекам у меня катятся слезы. "Что же это со мной происходит?" Маленький скаутский ножик с металлической рукояткой, серебро стерлось, пахнет старыми монетами, свисток точильщика. Что стало с этим ножом, который я так никогда у него и не забрал?